Вертеться в поэтических кругах
суть как бравировать у чёрта на рогах.
Смотри-ка, сочинительница басен,
звездит как дышит, дескать мир прекрасен,
а он истлел как сталинский паркет,
точнее быть, так мира вовсе нет.
А это лирик для домохозяек
с айкью фасоли с собственном соку.
Вот верлибрист – халявящий прозаик
с пристрастием насилует строку.
А это что за редкостная краля,
мечтает сон Невы на явь мистраля
сменить, да там ее никто не ждет,
а здесь, авось, чего перепадет.
Я ей: привет, она: бонжур и гра́сиас,
на кой, я очень кратко поясню:
поэтка эта с геном эмиграции
под местную легла либерастню.
Её подмяла пятая колонна,
а может ген достался от прабабки,
что говоря еёшный и евонный,
про лайковые грезила перчатки.
.
Есть человек, в его словах ни ритма,
ни рифмы нет, а речь его тиха.
Но благозвучно льётся как молитва
бесценная поэтика стиха.
Октябрь золото с пелёнок
копил и отдал за бесценок,
осталось завещанье клёна:
не зреть в красивостях нетленок.
Любить, и большего не надо,
но до победного конца,
других не различая лица,
как любит мать родное чадо,
военкоматка – плоть свинца,
и отсыпные – проводница.
Побыть венком, веночком, венкой,
и стать основою основ,
остаться взгляда иждивенкой
и приживалкой ваших снов.
Вертеться в поэтических кругах
суть как бравировать у чёрта на рогах.
Смотри-ка, сочинительница басен,
звездит как дышит, дескать мир прекрасен,
а он истлел как сталинский паркет,
точнее быть, так мира вовсе нет.
А это лирик для домохозяек
с айкью фасоли с собственном соку.
Вот верлибрист – халявящий прозаик
с пристрастием насилует строку.
А это что за редкостная краля,
мечтает сон Невы на явь мистраля
сменить, да там ее никто не ждет,
а здесь, авось, чего перепадет.
Я ей: привет, она: бонжур и гра́сиас,
на кой, я очень кратко поясню:
поэтка эта с геном эмиграции
под местную легла либерастню.
Её подмяла пятая колонна,
а может ген достался от прабабки,
что говоря еёшный и евонный,
про лайковые грезила перчатки.
.
Есть человек, в его словах ни ритма,
ни рифмы нет, а речь его тиха.
Но благозвучно льётся как молитва
бесценная поэтика стиха.
Без дураков, но мой приятель – гений.
Особенно, сей факт при дураках
заметен. Это как по авансцене
пройтись на высоченных каблуках.
Но нет высокомерия речей,
как нет и куртуазности к ЛИТО,
он просто всё угрюмей и мрачней.
И я ему ликбез строчу: "Пардон,
на верхние не пялься этажи,
веревку не мости на крюк от бра.
Понятно, что призна́ют после жи,
но погоди пока, не умира.
О том, что – мой, о том, что – навсегда,
о том, что полюбила вопреки, –
меня интервьюирует вода
обратного течения реки.
Я говорю про то, что может дважды,
переступив береговую кромку,
войти в одну и ту же реку – каждый.
И ни словечка малого, о том, как –
быть розой закольцованной с Азором,
и с позвонковым выступом – монисто,
но выпасть из дежурного обзора
как из зрачков жандарма лицеистка.
Придет июнь, уеду в глушь России,
к избушке прохудившейся прибьюсь…
На шорох выйдет бабка Ефросинья,
во мне признав растерянную Русь.
И сердобольно спросит: ты ли это?
Меня отпоит зельями из трав,
и призовет обидчиков к ответу
за шелест разволнованных дубрав.
И сглаз заговорит, и снимет порчу,
и пристыдит за тягости вины –
какого черта провинившуюся корчу
пред теми, кто в подметки не годны?
Люблю апрель за то, что он – отель
для мая, приходящего до срока.
Там в номерах неброское убранство –
все курвы ушуршали в Куршевель.
Плесните мне березового сока,
я избираю меру постоянства
и кроткий колорит родных земель.
Но сотни жен во мне не обретут
на шпильках приключений без измен
и ла́тте-артов скромного бариста –
им всем до срока будет самосуд
от уходящей в безвозмездный плен
любовницы босого декабриста.
Люблю апрель за то, что он – отель
для мая, приходящего до срока.
Там в номерах неброское убранство –
все курвы ушуршали в Куршевель.
Плесните мне березового сока,
я избираю меру постоянства
и кроткий колорит родных земель.
Но сотни жен во мне не обретут
на шпильках приключений без измен
и ла́тте-артов скромного бариста –
им всем до срока будет самосуд
от уходящей в безвозмездный плен
любовницы босого декабриста.
Недавно так славно падали
снежинки наискосок,
и вдруг, этот запах падали
проталины обволок.
Естественно, не романтично.
Конечно же, режет слух.
Но знала я как-то лично
отснеженных двух старух.
Они по весне выходили
во двор, и стояли обе
одною ногой в могиле,
другою – в осевшем сугробе,
и складывали в пакетики
пустые пивные банки,
птенцов околевших скелетики
и дохлых зверушек останки.
Старушек недуг догробил,
недуг до старушек падок.
А что там у них – во гробе?
Наверное, там порядок.
Тело в сон войдет как в будку
обессиленный Полкан,
я люблю тебя, как-будто
у меня под сердцем кран,
не закрытый бабой Нюрой,
в ночь засевшей за канву.
Я зову тебя как дура
в обветшалую избу,
где ни печки нет, ни ставен,
ни любви, куда ни глядь,
а с портрета смотрит Сталин,
указуя – расстрелять.